Нужны тесные контакты с жизнью.
Сов. музыка. 1987. № 9. – С. 18–22.
— В развернувшейся на страницах журнала дискуссии проблема симфонизма уже рассматривалась в самых разных ракурсах: с «горных высот» теории жанра, с точки зрения его судьбы, как в мировой музыке в целом, так и в рамках некоторых наших национальных школ, наконец, — с позиций анализа творчества конкретных композиторов и даже конкретных сочинений. Перспективы развития симфонизма многим видятся на путях все большей индивидуализации принципов организации материала, активной диффузии жанровых признаков при безусловном главенстве по-прежнему жизнеспособного метода симфонического мышления. Участники дискуссии высказали немало точных и тонких как теоретических, так и практических наблюдений; иногда они соприкасались, иногда резко расходились. Испытываете ли Вы, Георгий Петрович, — автор, активно работающий в разных жанрах, но нечасто обращающийся к «чистой» симфонии, — потребность в профессиональном ее осмыслении? Есть ли, по вашему мнению, ощутимая разница в музыковедческом и композиторском подходах к этому вопросу?
— Композитор, размышляя над профессиональными вопросами, вправе руководствоваться определением симфонизма, быть может, предназначенным только для «внутреннего употребления». Для меня симфонизм — это философия оркестрового голосоведения. Я допускаю, что меня могут упрекнуть в чрезмерном сужении понятия, в прегрешениях против иных теоретических истин, но формулировки, которые оторваны от материальной основы произведения, мне представляются слишком уж общими и расплывчатыми. Мы имеем дело с методом диалектическим в его идейно-драматургической данности, которая в партитуре материализуется и практически во всей полноте выражается конкретной системой оркестровых голосов. Итак, «Философия Оркестрового Голосоведения». Берусь показать, как любой отход от единства, выраженного в названных мною трех составляющих, приводит к ущербности опуса и даже утрате в нем симфонического качества. Этот отход может выразиться в отсутствии или слабости философско-художественной концепции произведения, подменяемой малосодержательной звуковой конструкцией (выхолощенный академизм, формальный эксперимент); в разного рода недостатках фактурной организации, в частности полифонической работы (несовершенство композиторской техники); наконец, в том, что воплощающая музыкальную драматургию звуковая ткань мыслилась композитором абстрактно, в отрыве от обстоятельств и логики ее оркестрового бытия.
Хочу сослаться здесь на П. И. Чайковского, на его переписку с С. И. Танеевым, которая представляется мне образцом профессионального общения. Приведу его замечания по поводу Второй симфонии ученика и друга: «Вся средняя часть в высшей степени интересна, хотя я не могу не заметить, что Вы повторяете себя. Она напоминает Вашу среднюю часть в первой симфонии. То же появление в каноническом порядке кусочков тем в медных инструментах, та же игра в соединение всех тем вместе, то же обилие курьезных деталей, более красивых для зрения, чем для слуха, ибо не всегда голоса выделяются друг от друга с достаточным рельефом. Вся педаль на As перед концом превосходна, но, к сожалению, недоразвита. По-моему, необходимо было, чтоб триоли, которые у Вас в валторнах, перешли бы, наконец, в трубы, и во все деревянные инструменты, а верхний голос играли бы все струнные...»[1]. И дальше Чайковский разъясняет: «Вообще, это поистине превосходное место пьесы пропадает вследствие недостаточности развития и слабой инструментовки. Здесь такой случай, когда инструментовка не только средство, но и цель. Необходимость довести фанфарную мысль до ее настоящего выразителя, т. е. до труб, должна была заставить Вас удлинить, обогатить и развить весь ход. Заставить в таком месте трубу помогать скрипкам — это очень грубая ошибка против инструментовки»[2].
Заметим, Чайковский рассуждает с точки зрения оркестрового голосоведения. Для симфониста это естественно — мыслить не только тембрами, но и объемами, массами в оркестровом пространстве.
Дополню свою мысль аналогией из другой области. Уже в конце жизненного и творческого пути замечательному «симфонисту» живописи В. И. Сурикову довелось увидеть картину Пабло Пикассо, которая вызвала полное «профессиональное приятие» русского мастера-реалиста: «Настоящий художник именно так должен всякую композицию начинать: прямыми углами и общими массами. А Пикассо только на этом остановиться хочет, чтобы сильнее сила выражения была»[3].
Если в произведении нет новой для своего времени диалектики — это огромный изъян. По-своему не меньший недостаток — отсутствие современной же (подчеркну это) системы голосоведения. Вопрос этот обширнейший и крайне малоизученный. Затрону лишь один из его аспектов— количественный. Пожалуй, эволюция симфонизма (в некотором общем смысле, конечно) может быть представлена как постепенный процесс увеличения количества самостоятельных оркестровых голосов, возрастания плотности контрапункта. (Я возражаю против бытующего порой представления о «кластеризации музыкального пространства» — оно могло появиться лишь у людей с недостаточно развитым музыкальным слышанием.) Действительно, последовательно усиливалось индивидуальное присутствие в партитуре духовых, струнных (за счет все увеличивающихся divisi), самых разнообразных ударных, дополнительных составов и звучаний (например, с магнитной ленты), новых инструментов, в том числе электронных. Разумеется, путь экстенсивного роста числа голосов в условиях фактурного единства предполагает некий предел. Однако возможности многослойной формы[4]— образной полифонии на уровнях отдельных инструментов, оркестровых групп, наконец, оркестров — указывают на огромные резервы дальнейшей интенсификации аппарата симфонического голосоведения.
— Следуя логике ваших рассуждений, не придется ли признать «ущербными» хрестоматийные примеры воплощения подлинно симфонических по размаху концепций, например, в фортепианных сочинениях — Сонатах f-moll № 23 Бетховена, b-moll Шопена, Симфонических этюдах Шумана, где число самостоятельных, развитых голосов изначально ограничено возможностями инструмента и десятью пальцами исполнителя?Я уж не говорю о симфониях, написанных для малых и камерных составов.
— Диалектически масштабная и в этом смысле симфоничная идея может, несомненно, и в современных условиях получить убедительное ансамблевое или даже сольное воплощение, органичное для данной инструментальной сферы. Примеров тому немало. Я не вижу здесь, однако, никакого противоречия с тенденцией, о которой шла речь. Освоение максимального оркестрового аппарата для мастера всегда связано с необходимостью реализовать соответствующие сложные идеи, и ясно, что подобные решения демонстрируют предельное разнообразие возможностей, имеющихся у нас сегодня. А умение избрать форму выражения адекватную мысли всегда составляло основание художественного мастерства. К тому же существует точный показатель полноценности голосоведения — виртуозность инструментального письма. Содержательная виртуозность — важный фактор композиции, выразитель полноты бытия голоса, индикатор его художественной «рентабельности». Приведу характерное признание Н. Я. Мясковского из его письма С. С. Прокофьеву от 12 апреля 1928 года: «Как только мне удавалось сделать отдельные партии интереснее — сейчас же улучшалось качество игры...»[5]. Оптимум заключается, очевидно, в адекватности средств выражения новой мысли при достаточно энергичном тонусе голосов-носителей. Иначе неизбежны такие типичные дефекты фактуры, как рыхлость или вялость.
Вернемся, однако, к вопросу оркестровой природы музыки. То, в чем Чайковский упрекал Танеева, — изъян оркестрового мышления. В последующем Чайковский возвращается к этой мысли: «Симфония (речь идет о первой части Третьей симфонии. — Г. Д.) не задумана для оркестра, а есть только переложение на оркестр музыки, явившейся в Вашей голове, так сказать, абстрактно, или же, если было конкретное представление, то, мне кажется, в виде фортепиано, пожалуй, с одним или двумя струнными...
...Все же симфония должна быть симфонией, а не хорошим переложением с фортепиано на оркестр.
Вообще Ваш оркестр будет звучать совершенно прилично; работа Ваша тщательна, но для строгого критика весьма будет заметен коренной недостаток ее, тот, что музыка эта по замыслу не принадлежит к оркестровой области»[6].
Правомерен вывод, что о подлинном симфонизме мы можем говорить в том случае, когда композитор воплощает оригинальную драматургическую концепцию с помощью развитого и органичного оркестрового голосоведения.
— Перечисляя причины дефектов в симфоническом сочинении, вы на первое место поставили отсутствие философской концепции. Общеизвестно: художественный замысел зарождается, а затем реализуется художником в адекватном материале. Но если нет самого замысла, самой идеи... В чем и как выражается философская концепция? Что является двигательной пружиной симфонического развития? Где мастер черпает драматургические модели?
— Самый главный и грандиозный резервуар симфонических принципов, идей, моделей — это жизнь. Безусловно, утверждение не ново, но надо сказать со всей определенностью: убедительной альтернативы реализму нет. Многосторонность связей художника с жизнью, объективное отражение ее реалий — важнейшие условия творчества. Падение престижа «новейшей музыки» в современном мире, я думаю, можно объяснить прежде всего идейным отставанием музыкального искусства от диалектического опыта сегодняшнего человека. Ведь творчество Бетховена, например, было, как говорится, на уровне научно-философских представлений его времени; сейчас же многие музыканты, по-моему, слишком далеки от переднего края научно-философского осмысления мира. Тому есть причины объективные и субъективные.
Напомню: в XIX столетии происходил стремительный рост национальных симфонических школ. На этом фоне во Франции, например, выделился гениальный Берлиоз, предложивший свою, новаторскую концепцию симфонизма. Позже Дебюсси открыл совершенно новый драматургический смысл статически-вариантной изменчивости. В Германии Вагнер создал симфонизированный театр, связанный с персонифицированной «вневременной» диалектикой национальных мифов. Глинка, Чайковский, Мусоргский, Бородин, Скрябин в России — это тоже больше, чем великая национальная школа: они и их коллеги привнесли в эпос этическое начало, что по позитивному воздействию на судьбы мировой культуры неоценимо. Но параллельно в музыке нарастали академические тенденции и рутина. Исследовались — и пристально — закоулки отработанных драматургических моделей, а новые «шахты» разрабатывались медленно и не всегда приводили к впечатляющим результатам. В качестве определяющей утверждалась сугубо эстетическая функция — в принципе всего лишь сопутствующая идейно-философской! Так возникала дисгармония между стремительно изменяющимся миром и костенеющей структурой его отражения в музыке. Этот перекос отчетливо был почувствован западным «авангардом» XX века, который, однако, в силу исходных позиций субъективизма отреагировал на болезнь гипертрофированным вниманием к ее симптомам. Впрочем, не имел ли его опыт значения тяжелой, но жизненно необходимой прививки? К тому же нельзя недооценивать и формально-технологических достижений «авангарда», существенно обогативших мировую музыкальную «мастерскую». Но обещанной революции не произошло. Что касается уникальной роли симфонизма С. Прокофьева и Д. Шостаковича, Бартока и Онеггера, других корифеев XX века, то они сохранили и подтвердили обязательства высокой музыкальной культуры перед человечеством. А Д. Шостакович, благодаря неразрывности социального и нравственного начал в своем творчестве, может быть, и острее многих еще раз помог осознать их.
Современная жизнь, сфера социально-политических отношений, диалектика природы — настоящая россыпь драматургических моделей. С другой стороны, хорошее симфоническое сочинение— это всегда соцветие философских, научных, нравственных категорий. Поэтому было бы неправомерно сводить понятие симфонизма к области чисто эстетической, эстетические критерии всегда вторичны. Философия оркестрового голосоведения— вновь позволю себе так выразиться— выступает как важное слагаемое метода постижения правды жизни. Говоря об этом методе, нужно понимать, что за ним стоят явления очень серьезные. Мы имеем дело именно с инструментом познания мира, который в каком-то смысле перспективнее науки, хотя, опять-таки в каком-то смысле, и отстает от нее пока. Мне думается, должно вырабатываться и утверждаться отношение к симфоническому методу как к своего рода фундаментальной музыкально-научной дисциплине. В науке, как известно, есть своя эстетика: красота идеи как критерий ее истинности, но не менее того и ничего сверх того!
И здесь снова возникает мысль о субъективном и объективном факторах в творчестве. Субъективизм в конечном итоге неизбежно ведет к дегуманизации искусства. Мы это видим на примере некоторых крайних течений «авангарда», которые оторвались от большой объективной диалектики. Мне кажется, что альтернатива субъективизму должна состоять в эпическом или, если хотите, в суперэпическом начале. Эта магистральная дорога симфонизма характерна для русской музыки, начиная с Глинки...
В эпоху Скрябина музыкальное сознание становится космичным. В его музыке немало «яда прелести», но главное все-таки в другом. Ни одного большого русского композитора нельзя обвинить ни в субъективизме, ни, тем более, в академизме. С. Прокофьев, выступая против мертвящего их воздействия, писал: «Куда идти? А вот куда: сочинять... заботясь о создании новых приемов, новой техники, новой оркестровки; ломать себе голову в этом направлении, изощрять
свою изобретательность, добиваться во что бы то ни стало хорошей и свежей звучности, открещиваться от петербургских и московских школ, как от угрюмого дьявола, — и Вы сразу почувствуете не только почву под ногами, но и крылья за спиною, и главное — цель впереди»[7]. Всегда ли мы помним об этих и им подобных прогрессивных установках отечественной композиторской мысли?
— Мы ушли в сферы отвлеченных понятий, однако реализация идеи всегда конкретна, материальна. Хотелось бы вернуться к началу нашей беседы, к «механизму» воплощения симфонической концепции...
— Что ж, давайте поговорим о симфоническом тематизме. Ведь академизации во многом способствует восприятие его как изначальной данности. В принципе же он, видимо, должен возникать как бы в ответ на драматургические задачи. Собственно говоря, к тематизму приходишь, конкретизируя, «олицетворяя» драматургические начала. Для симфонического тематизма важна не только тембровая характерность, но и способность воплощаться в разных оркестровых объемах. Следовательно, его определяющее свойство— свойство плазменности: если тематизм в сочинении нельзя свести к микроструктуре, то неорганичность интонационного строя и, как следствие, формы обеспечена.
Колористическое начало — еще одна категория, которая в настоящей симфонической партитуре должна выступать в тематическом качестве. Помните: «Утро стрелецкой казни» рождено отблеском зажженной свечи, который увидел Суриков днем на белой рубахе, увидел элементом тематическим! В принципе сходным образом может возникнуть и музыкальное произведение. У меня такое ощущение, что, например, «Автопортрет» Р. Щедрина вырос из однажды по-новому услышанных композитором крайне резких высоких звуков кларнета. Лично для меня это лейтзвучание непостижимым образом связалось с острым взглядом Ван Гога на его «Автопортрете с трубкой». Возможно, подобный взгляд есть и у самого Р. Щедрина. Еще пример, хотя и совсем другой: «Живопись» Э. Денисова — это пластика густых звукокрасочных масс.
Словом, наш разговор вновь возвращается к реальному звучанию оркестра. Я полагаю, что оркестровые составы на магистральном пути развития симфонизма будут постоянно расти, а партитуры— усложняться. Эпический симфонизм — антикамерный, многоголосный. Правда, потребуются новые концертные залы с иными архитектурно-акустическими условиями.
— Но возможности человеческого слуха не безграничны. Не кажется ли вам, что при звучании fortissimo подобные оркестровые составы должны действовать на человека совершенно сокрушительно? Кроме того, из огромнейшей цветистой многослойной партитуры слушатель воспримет — в силу объективных факторов — весьма малую толику. Мне кажется, вы сами себе противоречите. В отрывке из письма Чайковского к Танееву, на которое вы ссылались в начале беседы, четко прослеживается мысль о «курьезности» в симфоническом опусе деталей, «более красивых для зрения, чем для слуха». Петр Ильич тут же сетует на отсутствие рельефности в звучании «слипающихся» голосов. В другом письме Чайковский отмечает: «Наш музыкальный организм так устроен, что в симфоническом произведении мы, по первому слушанию, в состоянии резко отличить и усвоить только два, много три полифонически и оркестрово разработанные мотива...»[8]. Наблюдения гениального музыканта подтверждаются выводами современных исследователей, занимающихся психологией восприятия.
— Замечания Чайковского всецело обусловлены исповедуемой им музыкальной эстетикой, а также его и танеевским музыкальными стилями, и в данных рамках они совершенно справедливы. Но упрекать за «слипающиеся» голоса, например, Д. Лигети было бы уже очевидной нелепостью! Что же касается проблем восприятия, то, вероятно, следует различать восприятие профессионально-аналитическое, представленное наблюдением Чайковского, и, так сказать, общее, недифференцированное. Неподготовленный слушатель скорее всего совсем не осознает и не контролирует всех процессов мотивной разработки, но разве это означает, что музыка им не воспринимается?
По отношению же к некоторым современным симфоническим произведениям или их фрагментам предположение, что все их компоненты обязательно должны быть восприняты слухом, было бы вообще заведомой ошибкой. Приведу простой пример: существует некое музыкальное явление, которое характеризуется спокойным, даже замедленным стабильным развертыванием (скажем, тихое звучание струнных). На определенном этапе этот образ заслоняется другим — динамичным и агрессивным (fortissimo духовых и ударных). Через некоторое время мы вновь слышим тихую музыку струнных. С точки зрения чисто слухового акустического восприятия сохранение струнных в момент наслоения духовых и ударных можно полагать бессмысленным. Но сколь упрощенной стала бы диалектическая идея, если бы этот пласт, пусть некоторое время и неосязаемый, прервался! Только партитура в целом заключает в себе всю полноту художественной информации. Следует еще учитывать, что слушатель отвлекается, что вообще коэффициент слухового восприятия довольно низок. Я считаю, что современная симфоническая музыка стоит перед проблемой дополнения звучащего ряда принципиально новыми формами информации. Ныне лишь присутствие в концертном зале частично обеспечивает такую информацию. Но можно пойти дальше и дать слушателям возможность еще и видеть в воздушном пространстве зала движущиеся цвето-световые переливающиеся объемы (большие надежды я возлагаю на голографию!), видеть жизнь оркестрового голосоведения в его, так сказать, эмоционально-содержательной окраске.
— Видение красивое! Но не превратится ли симфония в условиях существования «зрительного ряда» из самостоятельного вида музыкального искусства в прикладную его разновидность? И есть ли в ваших мечтах о будущем место новым чисто симфоническим моделям?
— Я говорю о том, что ряд современных партитур нуждается в новой, еще несуществующей выразительности, дополняющей звучание не по принципу контрапункта. Иными словами, речь идет о продлении и расширении музыки во вне-звуковой среде, о музыкальном же освоении иных, лежащих за пределами слухового восприятия волновых регистров и диапазонов. Я убежден в необходимости новых взглядов на симфонию и симфонизм как метод. Объясню — почему. Не начала ли симфония как музыкальный жанр «противоречить» подлинным целям большого искусства? Физики ищут единую теорию поля; не уходим ли мы, музыканты, от задачи искать Музыку с большой буквы? Симфоническая музыка особенно остро нуждается сейчас в более прямых и непосредственных «уподоблениях» формам жизни.
Мы должны внедрять новый взгляд на симфонизм не только как на явление эстетическое, художественное (что обязательно!), но и как на совершенно особую общественную силу. Перед симфонизмом — удивительным явлением мира человека — нельзя не испытывать благоговения. Он по-прежнему необходим нам как вершинное достижение человеческого духа, как незаменимый инструмент совершенствования самого Homo sapiens.
Беседу вела Н. Толстых
[1] П. И. Чайковский о композиторском мастерстве. М., 1952, с. 56.
[3] Цит. по.: М. Волошин. Воспоминания о Сурикове. В кн.: Василий Иванович Суриков. Письма. Воспоминания о художнике. Л., 1977, с. 189.